Глава 4

СОЦИАЛЬНО-КУЛЬТУРНЫЙ И ДИАЛЕКТНО-ЭТНОГРАФИЧЕСКИЙ КОНТЕКСТ

I

(А было то) въ врѣмена Михаила, цѣсаря грьчьскаго, и Бориса, къняза блъгарьскаго, и Растица, къняза моравьска, и Коцеля, къняза блатьньска...[ 1 ]
Черноризец Храбр. О письменах (ок. 893 г.)
Распространение созданного солунскими братьями старосла­вянского языка и его последующее утверждение в качестве орудия духовной культуры (а не только культа) были решающим образом обусловлены „политическими и историко-культурными обстоя­тельствами" [22, с. 217] и происходили в славянских странах в полном соответствии с типологически универсальной закономер­ностью рождения литературных языков в эпоху феодализма (ср. выше с. 14-15).
{1}В некоторых древнерусских списках этого сочинения добавлено: .....и Рюрика, князя нооугородскаго" (см. Хр., с. 141); Рюрик был „приглашен" на княжение в 862 г.
В славянских землях Среднего Подунавья — Паннонии (Блатенском княжестве) и Моравии — славянская книжность утверж­далась при активной поддержке местных правителей Коцела (861-874) и Растислава, или Растицы (846-870), стремившихся исполь­зовать ее как средство укрепления своей власти внутри страны (в /25/ условиях обычной для той эпохи междоусобной борьбы, которая в Моравии завершилась низложением и ослеплением Растислава), утверждения своего суверенитета и достижения культурной, а отчасти и политической независимости по отношению к Свя­щенной Римской империи. Это понимал уже А.И. Соболевский, когда писал, что „Ростислав моравский обратился к греческому императору с просьбою прислать ему духовных особ не пото­му, что немецкое духовенство Моравии мало занималось своею славянскою паствой, а потому, что церковная зависимость Моравии от врагов немцев была ему тягостна и неприятна" [160, с. 151-152]. И если в Паннонии, как и в Моравии, „после 75 лет зависимости от немецкого архиепископа с прибытием Мефодия часть населения возненавидела богослужение на латинском язы­ке" [там же], то это, безусловно, укрепляло политические позиции местных правителей.
В аналогичных условиях происходит распространение старославянской книжности и в Древней Болгарии, где его результаты оказываются более перспективными: после включения Фракии и Македонии в состав I Болгарского царства князь Борис (852-889) осуществляет крещение своих подданных, пытаясь таким образом сломить сопротивление традиционной протоболгарской знати[ 2 ], а его преемник царь Симеон (893-927), добивающийся самосто­ятельности болгарской церкви, создает благоприятные условия для развития старославянского языка и славянской литературы. Спустя примерно столетие та же схема развертываете на Ру­си [ср. 188, с. 17]: Владимир I (980-1015), завершив объединение восточнославянских областей вокруг Киева и подавив волнения племен на окраинах своей державы, принимает христианство, а его преемник Ярослав (1016-1054), добивающийся, подобно Си­меону, самостоятельности Киевской митрополии, также покрови­тельствует развитию славянской книжности, в результате чего, как уверяет летописец Нестор, при нем „нача вѣра хрьстияньска плодитися и раширятися" (ПВЛ, под 1037 г., с. 192).
{2} Именно выступление болярства против официального принятия стра­ной христианства послужило Борису поводом для казни в 865 г. более 50 глав знатнейших болгарских родов, а в 893 г. — для низвержения и ос­лепления старшего сына Владимира-Расате (889-893) и репрессий против его сторонников, что и избавило феодализирующуюся Болгарию от центробежных тенденций, а в плане этногенетическом ускорило славянизацию ее разноплеменного населения [см. 5, с. 27 и далее; ср. 25, с. 100-101].
К концу XIX в. в палеославистике окончательно сложилось господствующее до настоящего времени убеждение, что свою азбуку и первые опыты переводов Константин создавал, ориентируясь на диалект славянского населения окрестностей Солуня (ср. выше с. 22). Во всяком случае, сейчас не вызывает сом­нений, что старославянская азбука закрепила фонологическую систему говоров Македонии, к которым в структурном отношении /26/ принадлежал и солунский диалект (см. обобщение: [41, с. 52, 53, 63-64]); к этим говорам восходит и ряд морфологических особен­ностей старославянского языка, каким он восстанавливается для кирилло-мефодиевского периода (см. след, главу). Его дальней­шее совершенствование — по мере расширения круга переводимых текстов и изменения условий функционирования — в первую оче­редь связано с обогащением словарного состава, необходимого для передачи небытовой (философско-религиозной, абстрактной) лек­сики, составляющей специфику языка христианской книжности. И в этой связи необходимо обратить внимание на хорошо известные исторические обстоятельства, которым обычно не придается должного филологического значения.
Речь идет о том, что славянские первоучители и их учени­ки подвизались в славянских землях, население которых было христианизовано до их появления , и не занима­лись массовым крещением своей паствы.
Этого существенного обстоятельства не могли понять средневеко­вые авторы, рассказывавшие о деяниях славянских апостолов спустя по меньшей мере полтора-два столетия после их канонизации и явно находившиеся под влиянием стереотипа, сложившегося в византийской агиографии — в жизнеописаниях деяний ранних христианских святых, где основное внимание уделялось обращению в христианство окружав­ших Византию языческих племен. Так, например, в „Успении Кирилла" утверждается, будто князь Растислав „просяше кръщениа и оучителя православной вѣрѣ" [96, с. 156][3]; с этим же надо связывать популяр­ный в средневековой Болгарии миф о крещении Константином славян на реке Брегальнице (см. текст [там же, с. 155]; см. историю вопроса [34][4]) . Тот же мотив находим в относительно позднем по происхожде­нию „Житии Наума" (одного из учеников Мефодия, обосновавшегося в Западной Македонии, где его культ почитался на протяжении многих столетий): св. Кирилл „азьбоуквы незнаеми състави добрѣ и крѣсти словяны и блъгары" [96, с. 104]; этот мотив повторяется и в ряде других средневековых сочинений (см. обзор [81, с. 237-243]; ср. [240, с. 307]).
Между тем в ЖК, созданном в период 874-880 гг. (т.е. еще при жизни Мефодия), обращение Растислава к византийскому императору начина­ется с сообщения об уже состоявшемся крещении Моравии: „Людемь нашимь поган'ства се о(т)врьг'шіимь и по хрістіанскыи се законъ дрьжащіимь, оучителя не имамы таковаго, иже бы въ свои езыкь истинную вѣру хрістіан'скоую сказаль" (гл. XIV, с. 104; то же в ПВЛ). Не про­тиворечат этому сообщению и авторы ЖМ, чье сочинение, созданное в 885-886 гг., сохранилось в очень раннем списке XII в.; в их интерпретации князья Растислав и Святополк обращаются к императору именно /27/ как христианские правители: „ Бжиею млстию съдрави есмъ, и соуть въ ны въшьли оучителе мнози крьстияни из влахъ и из грькъ, и из нѣмьць, оучаще ны различь" (гл. V, с. 188). О крещении славян до создания кирилло-мефодиевской письменности говорит черноризец Храбр, писавший в Болгарии в период между 886 и 893 гг. (см. ниже).
Иначе говоря, современники, авторы IX столетия, характеризуют деятельность славянских апостолов в полном соответствии с реальной действительностью того времени (поскольку она подтверждается исто­рическими и археологическими свидетельствами — см. далее), которая требовала от них не крещения, а просвещения в средневековом смысле.
{ 3 }Последнее словосочетание говорят о появлении этого текста после се­редины XI в.: в произведениях, создававшихся до разделения церквей (до 1054 г.), обычно используются словосочетания истинная вера, правая вера и т.п.
{ 4 }В данном случае существенно не то, что этот миф объединил деяния разных святых, носивших одно имя (см. подробнее [11, с. 32; 64, с. 64-65]), что в средневековых сочинениях не редкость, а то, что компиляторам, оценивавшим деятельность первого славянского апостола со значительного временного расстояния, мотив крещения казался необходимым, и они нашли его в Житии одноименного святого, подвизавшегося в районах, сопредель­ных с теми, где начинали свою деятельность славянские первоучители, а позднее трудились их ученики.
Если миссионерская деятельность солунских братьев среди славян, уже принявших крещение, носила просветительский и учительский характер, то это значит, что их переводческая прак­тика протекала в условиях уже сложившейся христи­анской обрядности с использованием славянской речи (хотя бы и только в плане „вспомогательном" — в основных мо­литвах и проповедях, толкованиях основ христианской догматики [см. 20, с. 186-187]). Это обстоятельство весьма существенно для выявления путей формирования лексики, специфической для старославянского языка как книжно-литературного.
В начале XX в. М. Фасмер обратил внимание, что некоторые слова греческого происхождения в старейших славянских руко­писях оформлены в соответствии с их не литературным, а диалектным греческим произношением [см. 192, с. 338 и далее]. Наблюдение молодого слависта сразу же было принято совре­менниками как еще одно доказательство „болгаро-македонской" диалектной основы старославянского языка, поскольку речь здесь должна идти о проникновении соответствующих слов в тексты пер­вых переводов не из греческих оригиналов (как во многих других случаях), а непосредственно „из уст народа" (ср., например, [192, с. 14-15]), на диалект которого ориентировался переводчик и кото­рый должен был, следовательно, соприкасаться с грекоязычными соседями, что могло быть только на территории Балканского по­луострова[ 5 ], а не на Среднем Лунае, где в соответствии с версией паннонских Житий подвизались славянские первоучители.
{ 5 }Опираясь на идею о том, что братья работали над славянской азбукой и первыми переводами в 857-860 гг. во время совместного пребывания в одном из вифинских монастырей [см. 109, ср. выше с. 27], А.-Е. Тахиаос высказал предположение, что ориентиром для них был диалект местных славян [см. 168, с. 291-292]. В плане лингвистическом ѳто предположение ничего не меняет, ибо в Вифинии „были расселены императором Юстинианом II славяне из района Солуни, а после 762 года славянский элемент обновился здесь после перемещения части населения из Болгарии" [там же, с. 291], следовательно, вифинские славяне в основном были носителями того же диалекта.
В составе грецизмов устного заимствования кроме бытовизма кревато (гр. диал . κρέββατα , ср. серб, кре́вет; гр. литер, κράββατος ср. рус. кровать) оказываются термины, которые могли прони­кать в диалект балканских славян вместе с усвоением норм жизни /28/ христианского общества или в результате знакомства с христиан­скими текстами на слух (например, при их толковании местными священниками). Это параскевгия , гр. диал. παρασκευγή (о.-слав. пяъкъ , рус. литер, пятница и ц.-слав. параскева , соответствую­щее гр. литер, - παρασκευή ), сѫбота (ср. макед. събота , рус. литер. суббота ) — из гр. диал. σάμβατον (гр. литер, σάββατον ; ср. лат. sabbata, нем. Sabbat, польск. sobota), а также левгия , левгитъ », гр. диал. (гр. литер, λευείτες ; ср. в совр. переводах Св. пи­сания: левит ). Позднее В. Погорелов обратил внимание на то, что в старейших славянских памятниках та же собота , как и сотона , пишется с „ о на месте а потому, что являются, очевидно, более старыми заимствованиями народной речи" [143, с. 872]; см. выше рус. (не из конфессиональных текстов!) кровать — при гр. κράββατος ; ср. обычные для древнерусских текстов написания олътарь , Олекса и т.п. — при книжно-литературных алтарь, Алексии.
Если согласиться с выводом, что „некоторые греческие слова вошли в народную речь задолго до кирилло-мефодиевской эпохи" [143, с. 883], то, учитывая характер лексем, составляющих корпус „народных" заимствований, необходимо признать, что но­сители того славянского диалекта, на который в начале своей переводческой деятельности ориентировался Константин Солунский, к середине IX в. уже имели определенные представления, а может быть, и традиции христианской терминологии [ср. 20, с. 192-193], учитывавшиеся основоположником старославянского языка до начала проповеднической деятельности в славянских поселениях Среднего Подунавья. В отношении солунских славян, живших на территории Восточной Римской империи, этот вывод представляется вполне закономерным [см. 162, с. 83, 99, 118-120 и др.; ср. 95, с. 257], ибо не приходится сомневаться, что „в IX в. большинство славян, проживавших в пределах империи, уже были христианами" [101, с. 172].
Что касается районов непосредственной миссионерской деятельности солунских братьев, то там, в Моравии и Паннонии, рас­пространение христианства относится ко второй половине VIII в. и связано с деятельностью баварских священников и монахов во главе с игуменом зальцбургского монастыря св. Петра Вер­гилием, среди которых были (как и сам Вергилий) миссионеры ирландского происхождения [ср. 226, с. 515]; именно они, как пред­положил A.B. Исаченко, имеются в виду в ЖМ под учителями из грькъ : см. обзор и библиографию вопроса [73, с. 61-62 и др.])[6]. Так что заявление паннонских Житий о том, что моравляне задолго /29/ до середины IX в. отвергли язычество и придерживаются хрис­тианского закона (см. выше), не противоречит показаниям других исторических источников о христианизации славян, живших вдоль границ Священной Римской империи, уже в эпоху Карла Вели­кого, т.е. не позднее рубежа VIII-IX вв. Современные археологи­ческие раскопки подтверждают эти исторические свидетельства. В частности, фундаменты церковных построек обнаруживаются на моравских городищах начала IX в. [см. 145, с. 32], из чего следует, что в Моравии „процесс христианизации в первой поло­вине IX в. уже сильно продвинулся, охватив не только правящий слой, но и многих жителей, если не преобладающее большинство великоморавского населения" [32, с. 99; ср. 242, с. 54-55].
{ 6 }Это обстоятельство очень существенно, поскольку „ирландцы были пер­вым западноевропейским народом, перешедшим в богослужении с латин­ского на родной язык" [73, с. 50], а для ирландских священнослужителей было характерно использование родного языка, паствы в богослужении (см. [там же, с. 49]).
В VIII в. начинается и христианизация славянского населе­ния Паннонии. О деятельности здесь зальцбургских монахов подробно рассказывает анонимный автор (или авторы?) направленной против Мефодия книги (а по назначению — доноса или обвинительного заключения) под названием "Conversio Bagoariorum et Carantanorum" („Обращение (в веру) баварцев и хорутан"), где утверждается, что в 798 г. преемник Вергилия зальцбургский архиепископ Арно по приказу Карла Великого побывал in partes Sclavorum ('в краю славян'), с тем чтобы exquirere voluntatem populi illius et praedicare ibi verbum dei ('выяснить настроение народа и проповедовать слово божие'), а затем отсылает in Sclaviniam ('в Словению') возведенного им в епископский сан Деодерика (см. СБ, с. 35), который, таким образом, оказывается первым известным нам по имени епископом в славянских землях Среднего Подунавья. Там же сообщается, что в столице Паннонии (в Блатнограде?), которую в 846 г. получил в лен от франкского короля изгнанный из Нитры вместе со своим сыном Коцелом словенский князь Прибина, 24 января 850 г. состоялось освящение церкви св. Богородицы (in honore sanctae dei genitricis Mariae) в присутствии большого съезда вельмож, среди которых названо около полутора десятка славянских имен (см. там же, гл. 11, с. 38-39; ср. [73, с. 55-56]).
Все эти факты должны указывать на то, что в славянских землях Среднего Подунавья уже в докирилломефодиевское время существовали условия для формирования местной христианской терминологии, которая здесь не могла быть ориентирована на гре­ческую. И это неизбежно /33/ должно было отразиться в славянских переводах, осуществлявшихся в период деятельности первоучите­лей в Паннонии и Моравии [см. 160, с. 150-179]. Так, например, давно замечены явные латинизмы в старославянском переводе молитвы „Отче наш", относящейся „к абсолютному минимуму христианских текстов, знание которых требовалось от прозели­тов" [73, с. 67]. Более того, есть основания предполагать, что еще до появления солунских братьев здесь существовали опыты записи отдельных богослужебных текстов на славянском языке латинскими буквами („без устроения", по выражению Храбра). /30/
Принято считать, что традиция такой записи отражена в знаме­нитых „Фрейзингенских листах", которые донесли до нас „древ­нейшие славянские переводы основных текстов, употреблявшиеся в славянской среде до прихода Кирилла и Мефодия" [73, с. 70], поскольку они содержат „Оглашение" и краткое „Верую" в той форме, „в какой эти тексты сохранились в наиболее архаичных христианских древневерхненемецких рукописях. „Оглашение" и „Верую" — это вообще первые тексты, с которыми знакомит­ся прозелит перед крещением" [73, с. 63] (см. [там же с. 63-71] анализ содержания „Фрейзингенских листов" и их параллелей в старославянском СТ, отражающих элементы латинских и немец­ких оригиналов).
В аналогичной ситуации развивалась и деятельность учеников Мефодия в I Болгарском царстве, где христианство было введено как государственная религия за 20 с лишним лет до их появления на Балканском полуострове. Но здесь языком богослужения был тот самый греческий, с которого переводились первые славянские книги и с которым славянские проповедники не сталкивались бо­лее двух десятилетий. А тот факт, что созданная Константином глаголица была заменена в Преславе новой азбукой, базирую­щейся на графической системе греческого унциала (подробнее см. гл. 12), должен указывать на существование здесь опытов записи славянских текстов греческими буквами. И в этой связи заявле­ние Храбра о том, что в докирилломефодиевское время славяне, „кръстивше же ся, римьсками и гръчъскыми писмены нуждааху ся писати словѣньску рѣчь без оустроения" (Хр., с. 114), надо признать в высшей степени компетентным.

II

Славянские диалекты до середины X в. различались не больше, чем диалекты любого нынешнего языка бо­лее или менее значительного народа.
H.H. Дурново. К вопросу о времени распадения об­щеславянского языка (1929)
В 1929 г., предлагая I Международному съезду славистов программу изучения условий возникновения и дальнейшего распрос­транения старославянского языка, авторы „Тезисов Пражского лингвистического кружка", исходя из того, что „было бы методо­логически неверно считать этот язык одним из живых славянских диалектов X - XII вв. и изучать его с позиций исторической диа­лектологии" [172, с. 32] (ср. выше с. 15-18), сформулировали ряд положений, которые в свете палеославистических исследований последующих десятилетий представляются очень реалистическими. /31/
Учитывая показания старейших сохранившихся (!) славянских текстов, указывающих на существование уже в X-XI вв. „большого количества редакций старославянского языка", авторы пражских „Тезисов" настаивали на том, что „нет никаких оснований счи­тать истинно старославянской лишь какую-то одну из редакций, а остальные рассматривать как отклонение от нормы и пренебре­гать ими... Эти литературные диалекты старославянского языка необходимо строго отличать от живых славянских диалектов"; в частности, „тот локальный славянский диалект, который был выбран Кириллом и Мефодием в качестве основы для литератур­ного славянского языка", ни в коем случае „не представляет собой какого-то одного из тех литературных диалектов, которые засвидетельствованы дошедшими до нас старославянскими текстами" [172, с. 33]. Оставляя в стороне определенную терминологическую непоследовательность (сохранение названия старославянский для периода существования уже сложившихся местных изводов, кото­рые по аналогии с локальными вариантами языка повседневного общения названы литературными диалектами), обратим внимание на требование пражских славистов, с одной стороны, не отождес­твлять язык сохранившихся славянских текстов с системой норм кирилло-мефодиевских переводов; с другой стороны, не отождест­влять систему раннесредневекового книжно-литературного языка с повседневной речью того славянского населения, которое пользовалось этим языком при отправлении церковных обрядов, а затем — и в светской литературной практике [ср. 245]. Это же касается отчетливо отражаемого уже рукописями XI в. тер­риториального варьирования этого книжно-литературного язы­ка, то сама возможность его локальной дифференциации, т.е. оформления местных изводов („литературных диалектов"), бы­ла предопределена своеобразием культурно-языковой ситуации , создававшейся в каждой из славян­ских стран, принимавших язык кирилло-мефодиевских переводов в качестве орудия культа и культуры.
Анализируя славянскую диалектно-этнографическую ситуацию эпохи деятельности первоучителей, языковеды-слависты дос­таточно рано обнаруживают понимание того, что „отдельных славянских языков в это время еще не было" [185, с. 60], и, следо­вательно, нельзя „говорить о славянских диалектах того времени как о самостоятельных языках" [43, с. 521] (ср. позднее [211, с.461-1 467; 249, с. 276]). Структурно-лингвистическая аргументация этой точки зрения понятна: реконструируемые сравнительно-историческим языкознанием фонетико-фонологические различия между славянскими диалектами вплоть до завершения процесса падения редуцированных (а они в эпоху первоучителей, безус­ловно, еще были, если Константину понадобилось ввести в свою азбуку знаки для обозначения фонем <ъ> и <ь>!) весьма незначи­тельны и очень регулярны, а словарный фонд обслуживавший /32/ нужды славянских сельских общин до их христианизации (по выражению H.H. Дурново, „обиходный словарь"), и сегодня сохраня­ет заметное единство, не исключающее взаимопонимания между представителями разных славянских народов, если их беседа не выходит за пределы семейных отношений, сельскохозяйственного производства и т.п. ([ср. 125, с. 37]; по мнению М. Чейки и А. Лампрехта, дифференциация „ядерного словарного состава между славянскими языками" в основном осуществляется в X-XI вв. [211, с. 466]). И вполне понятно, почему в середине IX в. „в переговорах Растислава с императором ни разу не поднимается вопроса о не­тождестве славян моравских и болгарских" в языковом отношении [43, с. 526]; а ориентированный на солунский (южнославянский) диалект язык первых переводов славяне Среднего Подунавья (западные, по современному членению) восприняли „не как иностран­ный, а как свой родной" язык книжности [185, с. 60]. Именно это и обусловливало свободное проникновение в него отдельных мес­тных языковых особенностей, со временем противопоставивших друг другу разные изводы церковнославянского языка.
Основываясь на вполне доказуемом предположении о высокой степени структурной близости славянских диалектов IX в., и Н.С. Трубецкой и H.H. Дурново, как и их современные единомыш­ленники, определяют славянские говоры той поры как „диалекты единого праславянского языка" [185, с. 60; 211, с. 462-463], окон­чательный распад которого они относят к X - XII вв., связывая с падением редуцированных [ср. 178, с. 19-20]. На такой интерп­ретации славянской диалектно-этнографической ситуации эпохи первоучителей сказывается инерция „компаративистского мышле­ния", для которого невозможно представить процесс образования родственных языков иначе, как в результате последовательного распада предшествовавшего им языка-основы (праязыка), сохра­нявшего структурное единство вплоть до момента „регистрации" выделившихся из него языков-идиом. Между тем сомнитель­но само понятие праславянского языка, сложившееся в эпоху представления о нем как о целостной, территориально нерасчле­ненной системе, восстанавливаемой в результате сравнительно-исторической реконструкции.
Если термин язык употреблять не в общелингвистическом смысле 'орудия повседневного общения', когда „языком" следу­ет признавать говор каждой деревни, то праславянское (реконструируемое) состояние можно характеризовать как язык (а не совокупность близких в структурном отношении индоевропейских диалектов, объединяющихся присущими только им особенностя­ми) лишь при допущении, что его носители до поры до времени составляли социальное и этнографическое единство в составе племени или племенной конфедерации и объединялись сознанием принадлежности к одному этносу. Для эпохи формиро­вания праславянского языка такое допущение пока неизбежно [см. 202, с. 183-185, 191-192, 211-213]; однако для второй поло­вины I тыс. н.э. оно более чем спорно. Сообщения Иордана не оставляют сомнений в том, что такого „единства" не было уже и в VI столетии: размещая „многолюдное племя венетов" (в подлиннике 'многочисленный народ') на „безмерных простран­ствах" Центральной и Восточной Европы, он поясняет, что „их наименования теперь меняются соответственно различным родам и местностям" [71, с. 70-71], констатируя тем самым множест­венность славяноязычных этнографических группировок [см. 201, с. 62-63], которые на уровне социально-этническом состав­ляли племена и племенные союзы (или конфедерации, племенной состав которых мог время от времени меняться), а на уровне языковом представляли структурно близкие друг другу диалек­ты („никакого" языка — см. подробнее [197, с. 9-10]; ср. выше с. 15), характеризовавшиеся „волнообразной" непрерывностью на всем занятом их носителями „безмерном пространстве". И это хорошо отражено в „мозаичности" архаических внутриславянских изолекс, убеждающих, что „первоначальная Славия была не языковым монолитом, а его противоположностью" [182, с. 66].
Язык-идиом в том смысле, в каком он может соотноситься с составляющими его диалектами, т.е. язык как 'территориально варьирующееся средство общения социума, объединенно­го сознанием принадлежности к единому этно­су', формируется только в результате сложения наддиалектного территориально-политического объединения, в составе которого вошедшие в него диалектно-этнографические группы постепенно утрачивают племенное самосознание и вырабатывают единое этническое самосознание [ср. 31, с. 156-158]. Исследова­ния последних лет убеждают, что в пределах раннесредневековой Славии условия для разрушения племенного самосознания и фор­мирования „отдельных" славянских народностей в основном скла­дываются на протяжении VIII-XII вв. — по мере стабилизации славяноязычных государств [ср. 195, с. 121 и др.].
В середине IX в. этот процесс еще был далек от заверше­ния, и солунские братья в разных районах славянского мира, независимо от вхождения их в то или иное территориально-политическое объединение, имели дело с близкородственными диалектами, носители которых взаимодействовали в пограничных областях, оказывавшихся на протяжении только одного этого сто­летия в составе разных государств (достаточно напомнить, как менялись на протяжении IX в. границы I Болгарского царства, включившего в свой состав славян Фракии и Македонии, сербов и будущих словаков — см. карту на с. 248-249 в [81]; или границы Великой Моравии, в которую при князе Святополке кроме Чехии вошла Паннония, а также земли лужицких сербов и вислян /34/ [см. 151, с. 81-87])[ 7 ]. И если говоры поселений, в которых побывали за время своей деятельности славянские первоучители, уже нельзя определять как „праславянские", поскольку они не являлись варь­ирующимися в пространстве средствами общения единой („праславянской") лингвоэтнической общности, то и называть их древнеболгарскими, древнесербскими, древнехорватскими, древнесло-венскими, древнечешскими и т.д. можно лишь весьма условно, проецируя на карту распространения славянских диалектов IX в. границы более поздних славяноязычных народностей. Впрочем, в отдельных районах, видимо, можно характеризовать говоры кирилло-мефодиевской эпохи как прачешские или прасловацкие, имея в виду, что они легли „в основу сформировавшихся позднее чешского и словацкого языков" [ЦО, с. 14].
Разумеется, такие характеристики неприменимы к раннесредневековым диалектам регионов, где славянская языковая традиция не сохра­нилась, как, например, в Паннонии, впоследствии заселенной венграми, ассимилировавшими местное словенское население. Трудно согласиться и с применением „этнических" определений типа древнесловенские , древ­неболгарские и т.п. к диалектам областей, население которых не вошло в состав соответствующей славянской народности, что, например, от­носится к славяноязычному населению Солуня с его окрестностями [ср. 46, с. 54; 53, с. 81], Фессалии и других смежных областей, где славяне, как полагает Г.Г. Литаврин, еще и в XI в. «сознавали себя, кажется, не столько родственными жителям Болгарии поселенцами, вынужденными подчиняться властям империи, сколько „ромеями"» [101, с. 173], что очень характерно для разноязычных подданных Византии рассматриваемого периода [см. 100, с. 202-210].
Описанная диалектно-этнографическая ситуация эпохи перво­учителей предопределила дальнейшую судьбу их детища в разных славянских странах: созданный ими книжно-литературный язык, призванный сформулировать понятия и идеи, не связанные с бы­товыми и производственными отношениями раннесредневековых общин, независимо от его „диалектной основы" носителями любого славянского говора должен был вос­приниматься как „свой" на замкнутых уровнях своей структуры [ср. 1, с. 7-11; 204, с. 12, п. 2.2] и вместе с тем требовал специального изучения, чтобы можно было понимать излагаемые на нем тексты, как, впрочем, и в наше время необходимо специально обучаться активному владению нормами родного литературного языка.
{ 7 }Интересны в этом отношении пути миграции нитранского („словенско­го", в нынешних представлениях — словацкого) князя Прибины: будучи изгнан из своей вотчины князем Моймиром, присоединившим в 833 г. Нитру к Моравии, он сначала находит прибежище у болгарского князя (хана) Маламира, затем — у хорватского князя Ратимира, пока, наконец, не получает в 846 г. от франкского короля в лен населенную словенами Паннонию [см. 32, с. 93-94]. Можно догадываться, что пункты миграции подсказывались воз­можностями (языкового) взаимопонимания при непосредственном общении. /35/

 

Hosted by uCoz