Глава 14

ПЕРВЫЕ ХРИСТИАНЕ В КИЕВЕ

И наутрия призъва Игорь сълы, и приде на хълмъ, къде стояше Перунъ; и покладоша оружие свое и щиты и злато; и ходи Игорь ротѣ и людие его, елико поганыхъ Руси; а хрьстияную Русь водиша ротѣ въ цьркъви святаго Илиѣ, яже есть надъ Ручаемь, коньць Пасынъчѣ бесѣды: се бо бѣ съборьная цьркы, мънози бо бѣша Варязи [и Козаре] хрьстияне.
Повесть временных лет, под 945 г.
Исследователями русского летописания давно замечено, что основной источник изучения старшего периода отечественной истории „Повесть временных лет" (ПВЛ) до середины X в. не дает достоверных погодных записей. Сообщения о событиях IX и первой половины X в., хотя частично и приурочены к конкретным годам, заимствованным из „Хроники" Георгия Амартола и его продолжателя1,
1Георгий Амартол доводит „всемирную историю" до 812 г., а его продолжатель — до 948 г., т.е. как раз до конца „легендарного" периода ПВЛ (см. далее). В.М. Истрин считал, что этот труд византийского монаха (мниха), именующего себя Амартолом (ἀμαρτωλός — 'грешник'), созданный не позднее 863 г. и дополненный в X в., был переведен на Руси до середины XI в. [см. 75, с. 268-309]. Латы и выписки из этого сочинения в ПВЛ, совпадающие с текстом известных нам древнерусских списков „Хроники", говорят (вопреки возражениям критиков В.М. Истрина), что летописец начала XII в. уже располагал ее церковнославянским переводом (см. обзор [169, с. 9-11]; ср. [161, с. 28]).
обнаруживают, что до поры до времени хронологизация /127/ внутренних событий древнерусской истории — это не более как ученая реконструкция Нестора [ср. 103, с. 156-157]2. Предлагаемый им очерк истории сложения Древнерусского государства, охватывающий почти столетний отрезок между 852 (первая погодная запись)3 и 945 г. (ср. примеч. 2), явно опирается на местные легенды или „народные предания", которые „могли быть известны составителю Древн[ейшего] свода как в форме исторических песен и былин, так и в форме прозаических рассказов" [217, с. 477 и далее]4. Эти легенды (или предания) возводили правящую в Киеве династию к какому-то Рюрику, якобы приглашенному для управления Новгородом в 862 г. и умершему в 879 г.5, и запечатлели отдельные события последующих 66 лет; которые в них связываются лишь с двумя именами скандинавского происхождения, впоследствии очень популярными среди русских князей: не являвшегося потомком Рюрика таинственного Олега [см. 217, с. 316-319 и далее; ср. 103, с. 32-33, 37-38, 163-164] и, судя по всему, первого достоверного для летописцев князя правящей династии Игоря, якобы уже жившего в год смерти Рюрика (сыном которого он и объявляется), женившегося в 903 г. на Ольге и княжившего, как и Олег, ровно 33 года, а в 945 г. погибшего и оставившего свою вдову через 42 года после замужества с единственным и при этом малолетним (!) сыном на руках — первым русским князем, носящим, наконец, не скандинавское, а славянское имя Святослав.
2А.А. Шахматов пришел к выводу, что в Древнейшем своде (1037-1039) „рассказ о начале Русской земли... не был разбит на годы" [217, с. 108], а составитель Начального свода (1095), лежащего в основе ПВЛ, до 945 г. знал лишь две даты — годы вступления на престол византийских императоров Михаила III (854) и Романа I (920), к которым он и приурочивал отдельные события отечественной истории [см. 220, с. 153; ср. 217, с. 97-99 и далее]. Развивая этот вывод, О.В. Творогов высказал предположение, что в Начальном своде события раннего периода (до 945 г.) излагались, однако, в относительной временной последовательности [см. 170, с. 19-20, 25].
3По реконструкции А.А Шахматова, эта запись, заимствующая дату из греческих хроник, отсутствовала в Начальном своде и принадлежит Нестору: „Въ лѣто 6360 индикта 15, начьнъшю Михаилу цѣсарьствовати, нача ся прозывати Русьская земля. О семь бо увѣдѣхомъ, яко при семь цѣсари приходишь Русь на Цѣсаръградъ, якоже пишетъ въ лѣтописании Грьчьстѣмь. Тѣмь же отъселѣ почьнемъ, и числа положимъ" (ПВЛ, с. 17).
4Уже в Древнейшем своде 1039 г., по A.A. Шахматову, были использованы предания о Кие и его братьях, об Аскольде и Дире и об овладении Киевом Олега, о походе Олега на Царьград и его смерти от укуса змеи, об убиении Игоря деревлянами, о походе Ольги на деревлян, о войнах Святослава и об осаде Киева печенегами, о распрях между Святославличами, о войнах и пирах князя Владимира и некоторые другие [см. 217, с. 477-487]. И если в „рассказе о временах Ярослава Древн[ейший] свод не отвел места для народных преданий", то „предшествующие эпохи не могли быть изложены... иначе, как при помощи известных элементов сочинительства, спаивавшего письменные и устные его источники" [там же, с. 488-489; ср. 220, с. 154].
5Мифологический характер этого персонажа, видимо, ощущался уже старшими летописцами, о чем, хотя и косвенно, свидетельствует первая погодная запись, воспроизводящая (по греческим источникам) хронологические отрезки между выдающимися событиями мировой истории („отъ Адама до потопа лѣтъ 2242; а от потопа до Аврама лѣтъ 1000 и 82..." и т.д.). Включая в этот перечень временные промежутки правления русских князей, летописец пропускает Рюрика: „...А отъ пьрваго лѣта Михайлова (ср. примеч. 2. — Г.Х.) до пьрваго лѣта Ольгова, Русьскаго кънязя, лѣтъ 29; а отъ пьрваго лѣта Ольгова..." и т.д. — до „съмьрти Святопълча" (см. ПВЛ, с. 18).
 
Легендарный источник сообщений о внутренних событиях первого столетия погодных записей в ПВЛ обнаруживается на каждом /129/ шагу, заставляя предполагать, что в генеалогических преданиях, сохранявшихся в Киеве во времена Нестора (рубеж XI-XII вв.), имена Олег и Игорь „впитали" несколько раннекиевских князей (подобно тому как в излюбленном персонаже русского былинного эпоса князе Владимире Красно Солнышко отождествлены Владимир I Святославлич и Владимир Всеволожич Мономах, которых в реальной истории разделяло целое столетие). В самом деле: приняв в 879 г. управление Новгородом от Рюрика, который поручил „ему сынъ свои на руцѣ, Игоря; бѣ бо дѣтьскъ вельми" (ПВЛ под 879 г., с. 22), и захватив в 882 г. киевский престол именем малолетнего Игоря, Олег тем не менее на протяжении еще 30 лет (так что в сумме их оказалось 33!) остается единодержавным правителем Руси, в то время как достигший совершеннолетия (и уже женатый) Игорь все эти годы „хожаше по Ользѣ и слушаше его" (под 903 г., с. 29)6. Об Игоре, занявшем наконец киевский престол после неожиданной смерти Олега в 912 г. (см. в записи под 913 г.: „Поча къняжити Игорь по Ользѣ" — ПВЛ, с.46), в конце первой записи под 945 г. вдруг вновь сообщается, что „Игорь же нача къняжити Кыевѣ, миръ имѣя къ вьсѣмъ странам" (с. 61)7; а в следующей записи под тем же (!) 945 г. (см. ниже), рассказывающей о расправе над ним во время полюдья, тот же (?) Игорь выступает не как умудренный опытом правитель, каким он должен бы быть спустя 66 лет после смерти „отца" (т.е. в достаточно почтенном возрасте!), а как горячий и безрассудный молодой князь. Столь же нереалистичны и сведения о его вдове: явившись, по тем же источникам, через 52 года после замужества в Константинополь, она настолько очаровывает императора Константина (который, если верить датам ПВЛ, был моложе ее брака с Игорем и, как достоверно известно, принимал ее вместе со своей царственной супругой, чье имя и было дано русской княгине при крещении), /129/ что он предлагает ей руку и сердце вместе с константинопольским престолом... Очевидно, что какими-либо документальными свидетельствами о событиях киевской истории до конца X в. Нестор и его предшественники не располагали и строили свои сообщения, как это понимал уже A.A. Шахматов, на базе устных преданий [ср. 220, с.152-153]8.
6Это разъяснение свидетельствует, что автор ПВЛ, несомненно, понимал неопределенность и противоречивость используемых им сведений об отношениях между преемниками Рюрика и стремился как-то осмыслить эту явно ненормальную ситуацию. Двойственность и неопределенность отношений между Олегом и Игорем в трактовке ПВЛ были отмечены уже A.A. Шахматовым [см. 217, с. 99-104, 283-340; 220, с. 121].
7Эта фраза, заканчивающаяся словами: „...И приспѣ осень", по реконструкции A.A. Шахматова, в отличие от всего остального содержания первой записи под 945 г. и цитированной записи под 913 г., восходит к Начальному  своду конца XI в. [см. 217, с. 100-103; 220, с. 120, 151; ср. 218, с. 46 и 51-61]. Из этого следует, что отождествление Игоря, который „поча къняжити по Ользѣ" в 913 г., и Игоря, погибшего осенью 945 (или 946) г., принадлежит составителям Начального свода [ср. 217, с. 315-319 и далее].
8Ср. специальное исследование об отражении в летописи народных преданий и устных легенд [153]. Д.С. Лихачев предположил, что сведения о первых князьях были добавлены к сказанию о крещении Руси предшественником Нестора Никоном [см. 103, с. 89 и далее].
В тексте ПВЛ 945 год— это своего рода „водораздел", по одну сторону которого — мифы и легенды, насыщенные „племенными" этнонимами (типа поляне, деревляне, дрегъвичи и т.д., лишь некоторые из которых встречаются в записях между 945 и 1036 гг. [см. 200, с. 165-166 и далее]) и скандинавскими по происхождению („варяжскими") именами князей и вельмож9, а по другую — подробное, насыщенное житейскими деталями изложение событий восточноевропейской истории, связанных почти исключительно со славянскими (языческими по происхождению) именами местных князей и воевод.
9Вероятнее всего, это указывает на источник использованных Нестором исторических легенд и родовых преданий [ср. 103, с. 100—114], имевших хождение в кругу городской элиты, среди которой определенное место занимали этнографические потомки „варягов", рано славянизированные в языковом отношении [см. 200, с. 200-226; ср. 45, с. 215].
Крайне ограниченный круг этимологически неславянских имен, упоминаемых в ПВЛ после 945 г., по-своему показателен. Это уже знакомые нам, видимо, прочно освоенные восточными славянами и явно не воспринимавшиеся ими как „инородные" имена Олег (Ольгъ) и Игорь (менее популярным в княжеских семьях оказывается имя легендарного основателя династии Рюрик), а также младших сыновей Владимира I и болгарыни (!) Борис и Глеб — первых русских святых, канонизированных в XI в. именно под их языческими именами (их крестные имена — Роман и Давид), которые затем и получают на Руси широкое распространение. Вряд ли надо рассматривать как исключения встречающиеся в записях, приуроченных к X в., имена полоцкого князя Рогъволода и его дочери Рогнеды (Рогънѣдь): они охарактеризованы как представители самостоятельной (тоже „варяжской", но не имеющей отношения к Рюриковичам) династии, продолженной сыном Рогнеды (и того же Владимира (Святославлича), получившим при рождении уже „нормальное" для этого времени славянское (языческое) имя Изяслав (впрочем, среди его потомков имя Рогволод встречается).
Замечательно, что эта традиция славянских имен продолжается и после крещения Руси: ПВЛ, как правило, не сообщает христианских имен древнерусских князей — даже в записях, фиксирующих акты рождения. Княжеские сыновья, в том числе и крещеные, получают, по Нестору, имена Ярополк, Олег, Володимер (сыновья Святослава), Вышеслав, Изяслав, Святополк, Ярослав, Мстислав, Всеволод, Святослав, Станислав, Позвизд, Судислав, а также Борис и Глеб (сыновья Владимира, получившие крещение), Всеслав и Брячислав (сыновья Изяслава), Володимер, /130/ Изяслав, Святослав, Всеволод и Игорь (сыновья Ярослава, крещенные при рождении) и т.д.10. То же относится и к именам княжеских сподвижников. Если на протяжении „легендарного" периода восточнославянской истории в ряду сплошь неславянских по происхождению имен древнерусских вельмож (которыми насыщены тексты договоров с греками) в качестве второго лица в государстве фигурирует воевода Игоря и Святослава со скандинавским именем Свенельд (Свѣньлдъ/Свѣналъдъ; ср. еще среди имен приближенных Игоря: Свѣнь и Руалдъ/Роальдъ), то воеводы „исторического" периода, включая потомков Свенельда, носят славянские имена: Лют (Мистиша — Мьстислав?), Малъко, Добрыня, Блуд, Волчий Хвост, Остромир, Вышата и т.д. Любопытно, что внучку Свенельда (сестру Добрыни, мать Владимира I) Малфрид (Малъфрѣдь) Нестор в записи под 970 г. совершенно по-славянски называет Малушей.
10Крестные имена многих из них нам известны (см., например, сводку [148, с. 35-39, 4І-48 и др.]), но, как правило, не из летописи. Отмечая пристрастие ПВЛ к языческим именам уже крещеных князей, А.М. Членов полагает, что их „крестные имена предназначены лишь для церковных документов, а не для государственной летописи" [214, с. 89]. Но ведь летописи писались монахами!
Сохраняя для эпохи после крещения мирские, языческие по происхождению имена, Нестор явно следовал какой-то общей славянской традиции, в соответствии с которой и более ранние славянские (и неславянские, но опирающиеся на информацию, шедшую от славян) источники сообщают нам лишь мирские имена крещеных славянских князей: Растислав/Растица, Святополк, Радослав, Ратимир, Мутимир и т.п. С этой традицией, вероятно, связано и поименование мирскими именами ранних славянских монахов — Горазда и Храбра и даже пражского епископа конца X в. Войтеха (см. выше с. 105-106).
Существенно заметить, что граница между записями, основанными на легендах, с одной стороны, и имеющими какие-то документальные основания (или воспоминания очевидцев, а не стародавние предания) — с другой, обнаруживается не только в результате исследовательских наблюдений. Она четко (и явно осознанно) проведена самим летописцем, помечающим одним и тем же 945 (6453) годом две записи, из которых вторая - знаменитый рассказ о гибели Игоря в Деревех, оканчивающийся словами „Начало къняжения Святославля" (см. ПВЛ, с. 61-66), — восстанавливается для Начального свода и, судя по дальнейшему тексту, имела какие-то основания для датировки. Что же касается первой записи, которая для Начального свода не восстанавливается и автором которой должен был быть летописец Нестор [ср. 170, с. 19], то это изложение договора Игоря с греками и сообщение о его ратификации, завершающееся цитированной выше фразой: „Игорь же нача къняжити Кыевѣ, миръ имѣя къ вьсѣмъ странамъ. И приспѣ осень" (ПВЛ, с. 61). Очень похоже, что эта фраза начинала рассказ о трагическом сборе дани с деревлян, который Нестор, /131/ пометив тем же 945 г., отделил от рассказа о внешнеполитических акциях Киевской Руси [ср. 217, с. 100-103 и далее]. Уже сам по себе этот факт заставляет предполагать, что автор ПВЛ ощущал, что начиная со второй записи его повествование носит очевидно иной характер (по типу источников, степени достоверности и т.д.), чем сообщения предшествующего столетия, как замечает и читатель его труда, сопоставляя последующий текст с предшествующим (ср. выше замечания об этнонимах и именах исторических деятелей, объединяющих первую запись 945 г. с предшествующим текстом, а вторую запись под тем же годом с последующим).
Оставляя на рассмотрение историков русского летописания вопрос о причинах различного отношения Нестора к записям до и после середины X в., обратимся к их содержанию, представляющему для нашей темы специальный интерес.
Дело в том, что рассказ о ратификации в Киеве договора с Византией, завершающий первую запись под 945 г., содержит сообщение о наличии в дружине киевского князя христиан11, которые, в отличие от самого Игоря и „людей его", (киевской элиты?), клялись в соборной церкви св. Ильи в Киеве. Это первое в ПВЛ упоминание о наличии здесь христианской общины. Нестор сразу же уточняет: „Мънози бо бѣша Варязи [и Козаре] хрьстияне"; пояснение, видимо, должно означать, что среди киевских славян приверженцев новой религии не было или во всяком случае автору ПВЛ о них не было известно12. Вместе с более поздним (под 9.83 г.) рассказом о киевском варяге (!), который „6ѣ бо... пришьлъ из Грькъ и дьржаше въ таинѣ вѣру хрьстияньску" и чьего сына киевляне вместе с молодым Владимиром и его „старцами и болярами" должны были принести в жертву языческим богам (см. ПВЛ, с. 99-101), уточнение Нестора относительно христиан в дружине Игоря заставляет предполагать, что церковь св. Ильи могла быть основана греческими колонистами и обслуживала христиан разноязычного населения Киева и его постоянных гостей, включая княжеских наемников [ср. 33, с. 71-73, 95-96], что, видимо, и оберегало ее от стихийных выступлений языческой /132/ толпы, представлявшей (как это можно понять из сообщения под 983 г.) основное славяноязычное население города. Очень похоже, что именно организацию таких приходов в Киеве и других городах Северного Причерноморья имел в виду Фотий, когда писал в 867 г. о появлении там христианских общин во главе с греческим епископом (см. выше с. 120). Такому толкованию вполне соответствует давнее предположение о существовании в Киеве христиан уже во времена Олега (см., например, [121, с. 12]) или даже легендарного Аскольда, на могиле которого по утверждению летописи „постави Ольга цьркъвь святаго Николу" (ПВЛ, с. 23), что было бы неуместно на могиле язычника [см. 142, с. 21]; на этом основании предполагается, что Никола было христианским именем Аскольда (см. обзор [187, с. 31]), которое он мог принять в Византии при крещении (ср. выше с. 120-121). Во всяком случае, среди археологов бытует мнение, что некрополь, открытый в Киеве под фундаментом Десятинной церкви и датируемый IX (!) — второй пол. X в., мог быть кладбищем киевской христианской общины [см. 79, с. 47-48].
11См. в тексте договора: „И иже помыслять отъ страны Русьскыя раздрушити таку любъвь, и елико ихъ крьщение приняли суть, да приимуть мьсть отъ Бога вьседьржителя... а елико ихъ есть не крьщено, да не имуть помощи отъ Бога, ни отъ Перуна..." (ПВЛ, с. 53); ниже: „да на роту идуть наша хрьстияная Русь по вѣрѣ ихъ, а нехрьстиянии по закону своему" (с, 55). Ср., однако, там же противопоставление греков и киевских славян как христиан и язычников: „Аще убиеть хрьстиянинъ Русина или Русинъ хрьстиянина, да дьржимъ будеть сътворивыи убийство отъ ближьнихъ убиенаго, да убиють и" (с. 58).
12Цитированная фраза воспроизводится по реконструкции A.A. Шахматова. В Лаврентьевском и других списках ПВЛ она читается: „Мънози бо бѣша Варязи хрьстияне", а добавление „и Козаре" перенесено A.A. Шахматовым из предыдущей фразы, где оно не имеет смысла [см. 218, с. 61]. Для нашей темы эта конъектура несущественна, поскольку в любом случае указывается на христиан среди неславянской части населения Киева.
Что же касается имени патрона той церкви, где присягали христиане Игоревой дружины, то оно чрезвычайно знаменательно: в исторической памяти славян Южной Руси христианский Илья-пророк отождествлялся с языческим Перуном [см. 187, с. 34-36] — тем самым, которому клялись сам Игорь и его приближенные (см. в конце первой записи под 945 г.: „И наутрия призъва Игорь сълы и приде на хълмъ, къде стояше Перунъ; и покладоша оружие и щиты и злато; и ходи Игорь ротѣ и людие его, елико поганыхъ Руси" — с. 60-61). Это один из характерных приемов „приспособления" христианства к местным условиям, на который уже указывалось в литературе [ср. 156, с. 143-145].
Область Киева (летописная Польска земля), находившаяся на пересечении оживленных торговых путей с севера на юг (из Варяг в Греки) и с запада на восток (по Припяти, Десне и Сейму), по археологическим данным начиная с „железного века" (примерно с середины I тыс. до н.э.) опережает окружающие земли по уровню и темпам развития (см. обзоры [200, с. 123, 151-152]), что, несомненно, обусловливалось устойчивыми культурными связями этого региона с Причерноморьем [ср. 57, с. 107-109]. Сам Киев вырос на месте поселений середины I тыс. н.э. [см. 215, с. 70-72; ср. 131, с. 51-60] как торговый и ремесленный центр с разноплеменным (хотя по преимуществу и славяноязычным) населением [ср. 184, с. 105-108], отдельные группы которого могли сохранять связи со своими соплеменниками и единоверцами в городах Северного Причерноморья и Ближнего Востока.
В плане межэтнических и конфессиональных отношений в раннем Киеве представляет интерес опубликованное в 1982 г. „Киевское письмо" — еврейская рукопись первой половины X в., представляющая собой /133/ послание киевской иудаистской общины (состоявшей, как принято считать, из евреев и хазар) общинам других (средиземноморских) городов, содержащее 12 подписей (см. публикацию и анализ [241]). Среди имен подписавшихся есть и... славянские: „Гостята сын Кибара когена" и, возможно, другие [см. 179, с. 49-53]. „Сын Кибара когена" означает принадлежность Гостяты к еврейскому (не хазарскому) роду; но тот факт, что ему было дано при рождении славянское имя, указывает не только на его киевское происхождение, но, возможно, и на славянское происхождение одного из его родителей, принявшего иудаизм. Это письмо киевлян, в повседневном общении, скорее всего, пользовавшихся славянской речью (см. обзор [179, с. 51]), свидетельствует, что славяноязычные представители разных религиозных общин дохристианского Киева при отправлении культа должны были пользоваться господствующим языком соответствующей церкви.
В описанной ситуации не вызывает возражений уверенность историков русской церкви в том, что христианство на Руси, „прежде чем стать верою общею", задолго до официального крещения страны могло существовать „как вера частная, о бок и рядом с господствующим язычеством" [33, с. 63], т.е. как религия, характеризовавшая отдельные группы населения различной этнической принадлежности. Такое положение дел не предполагает существования здесь „национальной" церковной организации, поэтому вполне закономерно утверждение Е.Е. Голубинского, что в киевской приходской церкви времен Игоря служба могла отправляться либо на греческом, либо на готском языке [см. там же, с. 95]. Церковнославянский язык богослужения для этого периода не предусматривается, хотя в соседней Болгарии он уже был языком христианской церкви на протяжении почти полувека: использование его в полиэтнической среде, где „мънози бо бѣша Варязи и Козаре хрьстияне", до возведения христианства в ранг официальной религии христианского государства кажется маловероятным (ср., однако, [167, с. 529-530]). По соображениям не только географическим, но и культурно-историческим наиболее вероятен для церкви св. Ильи времен Игоря греческий язык богослужения [ср. 142, с. 21].
Трудно согласиться с Б.А. Успенским, который, признавая, что „христианская община в Киеве была этнически неоднородной", решительно настаивает на том, что во времена Игоря „языком христианства в Киеве несомненно (! — Г.Х.) был ц[ерковно]-сл[авянский] язык, доступный всем этническим группам киевского населения" [190, с. 24]. Тот факт, что местные „варяги" (как и потомки хазар) бесспорно были славяноязычными и славянский язык использовался здесь как lingua franca [см. там же, с. 28; ср. 179, с. 51], не предопределяет языка церковной службы: в эпоху раннего средневековья язык повседневного общения и язык литургии — далеко не одно и то же (ср. выше замечания в связи с еврейским „Киевским письмом" X в.). Даже в те годы, когда Мефодий был архиепископом, латинский язык не был полностью исключен из употребления в славянских церквях Среднего Подунавья (в Паннонии и Моравии), хотя еще в докирилломефодиевское время ирландские и даже немецкие священники использовали здесь в проповедях и молитвах родную речь местных славян (см. выше с. 30-31). Тот же В.А. Успенский приводит интересные данные, указывающие, что и после официального введения /134/ христианства (с богослужением на церковнославянском!) архиерейская служба на Руси могла вестись на греческом языке [см. 190, с. 33].
В ПВЛ записи „легендарного" периода восточнославянской истории кроме выписок из византийских хроник содержат также тексты договоров с греками13, которые привлекают внимание не только историков и правоведов, но и лингвистов. Дело в том, что воспроизводимые Нестором тексты договоров (их принято рассматривать как копии реально существовавших документов) в отличие от более поздних оригинальных восточнославянских юридических актов (в том числе и договорных, начиная с XII в.) отражают церковнославянские языковые традиции [см. 135; 230. с. 286-287]. Если согласиться с устойчивым мнением, согласно которому они являются переводами греческих текстов, осуществленными по завершении переговоров византийскими канцеляристами болгарского происхождения или греками, владевшими языком славянской книжности того времени, т.е. церковнославянским болгарского извода (ср. обзор [99, с. 25-29 и далее]), то придется признать, что киевская договаривающаяся сторона нуждалась (!) в таких переводах. А из этого должно следовать, что древнерусская правящая элита, носившая согласно записям ПВЛ до 945 г. (и прежде всего — в соответствии с текстами самих договоров) почти исключительно скандинавские (древнешведские) имена, уже к началу X в. была славяноязычной [ср. 200, с. 222-223] и признавала в качестве „своего" язык славянской книжности, известный в то время византийским дипломатам в его древнеболгарском варианте.
Существует, правда, впервые высказанное В.М. Истриным предположение, согласно которому тексты договоров были переведены с греческого уже на Руси позднее — в середине XI в. при Ярославе Мудром [см. 76]. Лингвистически это предположение (как и возможность их перевода самим Нестором)14 столь же допустимо, как и перевод договоров византийскими канцеляристами, поскольку и в этом случае их очевидное языковое отличие, например, от „Русской Правды", письменно зафиксированной после 1054 г. [см. 48, с. 55; 206, с. 58-59], естественно объяснялось бы их переводным характером: с греческого даже деловые документы в Древней Руси переводились на церковнославянский, но не на „деловой" язык, известный нам только по оригинальным (!) юридическим (и бытовым) текстам (см. ниже)./135/
13Имеются в виду договоры Олега 907 и 912 гг., Игоря 944-945 гг. и Святослава 971 г.; со времен A.A. Шахматова принято считать, что под 907 и 912 гг. в ПВЛ даны части одного договора [см. 135, с. 99-101].
14А.А. Шахматов не сомневался, что автор ПВЛ располагал подлинными текстами договоров, хранившимися в Киеве: „То обстоятельство, что Нестор получил доступ к договорам с Греками, может свидетельствовать об интересе князя (Святополка) к летописному труду, составлявшемуся в Печерском монастыре" [218, с. XXIV].
И все же нельзя исключать вероятности того, что извлеченные Нестором из княжеского архива тексты договоров X в. представляли собой церковнославянские переводы, синхронные времени их заключения: дипломатическая практика Византии предполагала составление международных актов в двух экземплярах — на греческом и на языке партнера по переговорам [ср. 99, с. 29-30]. Считается, в частности, что именно об этом говорится в одной из статей договора 945 г.: „Мы же съвѣщание се написахомъ на дъвою хартию, и едина хартия есть у цѣсарьства нашего, на неиже есть крьстъ и имена наша написана, а на друзѣи съли ваши и гостие ваши" (ПВЛ, с. 58-59). Нетрудно, однако, заметить, что о языке „другой хартии" — с именами русских послов и купцов — здесь ничего не говорится, как и о языке тех грамот, с которыми русские должны были являться в Константинополь, чтобы быть там принятыми (см. там же: „Нынѣ же увѣдѣлъ есть кънязь нашь посылати грамоты къ цѣсарьству нашему; и иже посылаеми бывають отъ нихъ съли и гостие, да приносять грамоту, пишюще сице: яко посълахъ корабль селико... Аще ли без грамоты придуть, и предани будуть намъ, да дьржимъ и хранимъ, доньдеже възвѣстимъ кънязю нашему" — с. 53-54). Хотя это и должно означать, что в Киеве в то время уже существовала княжеская канцелярия со всем штатом писцов, можно лишь гадать, на каком языке писались такие „верительные" грамоты, которые мог прочитать любой византийский чиновник...
Последнее обстоятельство не позволяет присоединиться к оптимистическому утверждению Б.А. Успенского, будто при указании на „верительные" грамоты в договоре 945 г. „явно (? — Г.Х.) имеются в виду грамоты на том же языке, на котором написан сам текст данного договора, т.е. на ц[ерковно]-сл[авянском] языке", являвшемся якобы „языком княжеской концелярии в X в." [190, с. 24]. Если здесь же признается, что позднее на этом языке официальные документы не писались [см. там же, с. 25], то из этого следует, что в княжеских канцеляриях не было традиции использования церковнославянского языка в делопроизводстве. Более корректной представляется интерпретация Б.А. Ларина, не уточняющего языка „верительных" грамот и ограничивающегося лишь констатацией того, что „до 944 г. в Киеве письмо (какое? — Г.Х.) было хорошо известно и употреблялось в сношениях с Византией" [99, с. 31]. И это вполне могло быть греческое письмо!
Вероятно, в византийских канцеляриях были чиновники, владевшие книжно-письменным языком, принятым в тогдашней Болгарии. Кроме того, „нам хорошо известно, что при дворе византийского императора на высоких должностях находилось очень много южных славян" [99, с. 31]. И такие византийские чиновники могли владеть только „преславским" вариантом церковнославянского языка, представленном кириллицей (но не глаголицей) —/136/ азбукой, разработанной на базе той самой греческой письменности, которой пользовались в Византии и с которой, конечно же, были знакомы киевские дипломаты X в.
Палеославистика не располагает данными об использовании глаголицы в миру: все старейшие светские (и при этом оригинальные) тексты — кириллические; они же являются и старейшими из сохранившихся славянских памятников письменности, относящимися к X-XI вв. и происходящими из Древней Болгарии и Древней Руси. Старшие из них, относящиеся к первой половине X в., — древнеболгарские надписи (граффити) из Преслава и Добруджи (см. обзор выше — с. 110-112).
Особое место принадлежит в этом ряду надписи на керамическом сосуде из Гнездовского кургана (под Смоленском), которая археологически датируется первой половиной (во всяком случае, не позднее середины) X в. [см. 2]. Сделанная из обжига, она могла принадлежать только местному (?) мастеру, т.е. не может датироваться позднее изготовления самого сосуда. И это существенно затрудняет ее историко-культурную интерпретацию, ибо, как писал по этому поводу В.О. Унбегаун, „нам недостает не только абсолютной уверенности в правильности датировки, но и убеждения, что за шестьдесят лет до крещения русские кривичи стали пользоваться религиозным письмом для украшения своей кухонной посуды" (цит. по [73, с.45]). Но, может быть, надпись сделана тогда, когда кириллическое письмо еще не воспринималось как религиозное! (ср. выше с. 111). Эта мысль как будто подкрепляется открытыми в Новгороде надписями 970-980 гг. на деревянных цилиндрах-замках, как полагает В.Л. Янин, маркировавших мешки с долями натурального налога [см. 232; 113], которые, как отмечает A.A. Медынцева, представляют собой „документальное свидетельство использования кириллицы в государственном фискальном аппарате Древней Руси до официального принятия христианства и письменности" [113, с. 57].
В связи с интерпретацией гнездовской надписи и надписей на новгородских замках-цилиндр их специальный интерес представляет открытие на стене Софийского собора в Киеве азбуки XI в. [см. 27, с. 129], которая, включая в свой состав 4 собственно кириллические буквы (Б, Ж, Ш и Щ), тем не менее еще является греческой, поскольку начинается с „альфы" и оканчивается „омегой" (перед которой и поставлены Ш и Щ, в то время как Ж была пропущена и надписана сверху между буквами „есть" и „земля"), включает обе буквы для [и] (И и I), а „фиту" и „кси" фиксирует на их греческих местах [см. 27, с. 128-134; 29, с. 117-120]. „Киевская азбука" явно отражает этап „устроения" греческого письма в практике записи славянской речи [ср. 55, с. 15] и убеждает, что ее „автор" владел (!) греческой письменной культурой [ср. 27, с.128; 63, с. 122]. /137/
Использование греческого алфавита („без устроения") представителями христианских общин древнерусских городов в бытовой письменности, не связанной с закреплением здесь христианской славянской книжности (собственно старославянской), вполне допустимо. В.Л. Янин указывает, что „самые древние в новгородских материалах орудия письма на бересте происходят из слоев 953-989 гг." [233, с. 8], близких по времени гнездовской надписи, хотя „древнейшими к настоящему времени документами с твердыми датами" остаются, как и прежде, грамоты, относящиеся к первой половине XI в. ([там же]; возможно, сюда надо добавить и две даты (?) без текста 1042 и 1046 гг. на стенах Софии Киевской [см. 26, с. 15-16]). При этом одна из них (№ 591) — это опять-таки азбука, но уже собственно кириллическая: будучи дефектной, она тем не менее последовательно указывает „славянские" буквы и пропускает, кроме Щ, Ы и Ь (пропуск подряд И, I и К является ошибкой, убедительно объясненной В.Л. Яниным), только йотованные (но при этом указывает йотованный „юс большой" вместо Ю) и греческие буквы „кси", „пси", „фиту" и „омегу" [см. 233, с. 52-53], явно не актуальные для бытовой письменности [ср. 113, с. 58].
Будучи старше времени появления старейших из дошедших до нас глаголических (а тем более кириллических) списков христианских книг, надписи (как и древнерусские берестяные грамоты) убеждают, что глаголица, продолжавшая сохраняться в Древней Болгарии (как и в Чехии и Далмации), была достоянием монастырских писцов-профессионалов и не использовалась в светской письменности, что подтверждают старейшие граффити из Добруджи [см. 117, с. 149], Преслава, Новгорода и Киева [см. 112, с. 31-32; ср. 28, с. 259-260; 29, с. 126]. О том же свидетельствуют и надписи болгарских царей Самуила (993 г.) и Ивана Владислава (1015-1016 гг.), выполненные в Западной Македонии, где после оккупации Восточной Болгарии Иоанном Цимисхием обосновывается новое болгарское правительство во главе с сыновьями софийского наместника Николы (Самуил — его сын, Иван Владислав — внук, племянник Самуила) и с центром в легендарном Охриде: в то время как в местных монастырях продолжала процветать глаголическая книжность (памятники которой нам известны примерно с этого времени!), обе надписи выполнены кириллицей. Все это подсказывает, что в отличие от „сакральной" глаголицы кириллица и в Болгарии до XI в. употреблялась прежде всего как мирское („профанное") письмо, что, надо думать, поддерживалось ее близостью греческому письму, употреблявшемуся не только в книгах, но, в частности, и в дипломатической переписке.
Таким образом, если византийские послы в 945 г. привезли в Киев славянский (не греческий!) экземпляр договора, то он мог быть записан только кириллицей и предлагал местным чиновникам образец оригинального (не сакрального!) церковнославянского текста. И если при дворе киевского князя- действительно /138/ были люди, умевшие читать и писать, то во времена Олега и Игоря это могли быть только христиане, а не язычники, которые вряд ли стали бы обучаться грамоте ради... пользования ею в быту. А в том, что в условиях тогдашних международных связей Киева здесь были христиане, умевшие читать и писать по-гречески (ср. выше замечания о „киевской азбуке"), и что именно они в первую очередь интересовали тогдашнее киевское правительство с его устойчивым тяготением к Византии, сомневаться не приходится. Понятно, что для этого контингента княжеской дипломатической службы церковнославянские тексты договоров представляли специальный интерес, поскольку, будучи носителями одного из славянских диалектов X в. и владея при этом греческой грамотой, они были в состоянии их прочитать и удостоверить аутентичность греческому тексту договора.
Вместе с тем нельзя исключать, что „на Русь приезжали отдельные представители южного славянства, знавшие письмо", а „отдельные выходцы из Киевской Руси, сталкиваясь с южными славянами (в связи с торговыми путешествиями или при выполнении дипломатических поручений), овладевали старославянским языком и по мере надобности пользовались им" [176, с. 33]. Через них, в частности, и могли проникать в „неустроенное" письмо древнерусских христиан отдельные „славянские" буквы, дополнявшие греческий алфавит15.
В тесной связи с этим обстоятельством является тот на первый взгляд странный факт, что гнездовская надпись, на столетие опережающая „киевскую азбуку", за 40 лет ее научного изучения так и не получила общепризнанной интерпретации! При этом существующие на сегодня прочтения — гороу-хщ-а, гороу-х-а, гор-оу-шн-а, гороу-нш-а,гороу-нщ-а, гороу-н'-а (см. обзор [113, с. 50], при том, что никто не сомневается, что перед нами производное (причастие? — рус. горюча(я), ц.-слав. горюща) от глагола гор-ѣти [ср. 190, с. 24]), — расходятся, как нетрудно заметить, только в одном пункте — как раз там, где не могла быть адекватно использована какая-либо греческая (!) буква, в то время как все остальные позиции читаются однозначно. Видимо, об этом догадывался A.C. Львов, который в свое время высказал предположение, что надпись относится к эпохе, когда кириллица как собственно славянская графическая система еще только формировалась [см. 108].
15С.А. Высоцкий, видимо, прав, считая, что „киевская азбука" является подтверждением высказанной еще в прошлом столетии В. Миллером идеи „о эволюционном пути возникновения кирилловского письма из греческого" [27, с. 138-139].

 

Hosted by uCoz